РУБРИКИ |
Пётр Первый |
РЕКЛАМА |
|
Пётр ПервыйКруа. Он все-таки, был главнокомандующим первой петровской армии — значит, далеко не последней спицей в колеснице. Был еще и Зотов — в свое время учивший грамоте Петра и потом спившийся окончательно. Ничего не сказано о Лефорте — главном поставщике петровских удовольствий. Ничего не сказано об обер-фискале Нестерове, которому, все-таки, пришлось отрубить голову за взятки. Но эта казнь была случайностью — крали все. Крали в невиданных ни до, ни после размерах и масштабах. Алексашка Меньшиков последние 15 лет своей жизни провел под судом за систематическое воровство, совершенно точно известное Петру. Во всяком случае, этот групповой портрет птенцов Петрова гнезда достаточно полон и выразителен. Коротко, но тоже довольно выразительно формулирует Ключевский и их самостоятельные, после смерти Петра, действия. «Они начали дурачиться над Россией тотчас после смерти преобразователя, возненавидели друг друга и принялись торговать Россией, как своей добычей». «Под высоким покровительством, шедшим с высоты Сената, — глухо пишет Ключевский, — казнокрадство и взяточничество достигли размеров небывалых раньше, разве только после...» Во что именно обошлись России эта торговля и это воровство? Этим вопросом не удосужился заняться ни один историк, а вопрос не очень праздный. Дело осложняется тем, что, воруя, «птенцы, товарищи и сыны» прятали ворованное в безопасное место — в заграничные банки. «Счастья баловень безродный» Алексашка Меньшиков перевел в английские банки около пяти миллионов рублей. Эта сумма нам, пережившим инфляции, дефляции, девальвации, экспроприации и национализации, не говорит ничего. Для ее оценки вспомним, что весь государственный бюджет России в начале царствования Петра равнялся полутора миллионам, в середине — несколько больше, чем трем миллионам, и к концу — около десяти. Так что сумма, которую украл и спрятал заграницей Меньшиков, равнялась, в среднем, годовому бюджету всей Империи Российской. Для сравнения представим себе, что министр Николая II украл бы миллиардов 5 в золоте или сталинских миллиардов полтораста — в дензнаках. За Меньшиковым следовали и другие. Но не только «птенцы», а и всякие более мелкие птенчики. «Финансовое доверие» было организовано так прочно, что в начале Северной войны понадобился указ, запрещавший деньги «в землю хоронить» — не всем же был доступен английский банк, хоронили и в землю. У каких-то Шустовых на Оке нашли по доносу на 700.000 рублей золота и серебра. Сколько было таких Меньшиковых, которые. сплавляли заграницу сворованные деньги, и таких Шустовых, которые прятали свои деньги от меньшиковского воровства, а воровство развилось совершенно небывалое. М. Алданов в своих романах «Заговор» и «Чертов мост» рисует, как нечто само собою разумеющееся, переправу чиновных капиталов в амстердамские банки. Речь идет о конце екатерининской эпохи. Надо полагать, что эта традиция далеко пережила и Екатерину. Сколько капиталов, в результате всего этого исчезло из русского народно-хозяйственного оборота, сколько погибло в земле и — вопрос очень интересный — сколько их было использовано иностранцами для обогащения всяких голландских, английских и прочих компаний? Историки этим не поинтересовались, — по крайней мере, я не знаю ни одного труда на эту тему. А вопрос может быть поставлен и в чрезвычайно интересной плоскости: выколачивая из мужика самым нещадным образом все, что только можно было выколотить, с него драли семь и больше шкур. Какой-то процент шел все-таки на какое-то дело. Огромная масса средств пропала совершенно зря — гнили и дубовые бревна, и полковые слободы, и конская сбруя, и корабли, и Бог знает, что еще. Какой-то процент, судя по Меньшикову, очень значительный утекал в заграничные банки. Заграничные банки на шкуре содранной с русского мужика, строили мировой капитализм, тот самый, который нынче товарищ Сталин пытался ликвидировать с помощью той же шкуры, содранной с того же русского мужика. Не примите, пожалуйста, все это за преувеличение. Если только один Меньшиков уворовал сумму, равную государственному бюджету, то мы вправе предполагать, что остальные вольные и невольные воры и укрыватели только в меньшиковское время перевели заграницу сумму, равную по меньшей мере еще двум государственным бюджетам. А это по довоенным — до 1914 года — масштабам должно было равняться миллиардам десяти довоенных золотых рублей. На такую сумму можно было «построить капитализм». И русский мужик был, по существу, ограблен во имя европейских капиталистов. Вот вам фактическая справка о подборе «умным государем» его ближайших сотрудников, соратников, а также и собутыльников. Наши просвещенные историки как-то совсем прозевали эту последнюю и важнейшую функцию петровских птенцов — непременное обязательное участие в беспробудном пьянстве. Оно началось давно — еще в Кокуе. Там, по словам князя Куракина, было «дебошество и пьянство такое великое, что невозможно и написать, что, по три дня запершись в дома, бывали так пьяны, что многим случалось оттого и умирать». Это было в начале царствования. То же было и в самом конце. За полгода до смерти Петра, саксонский посланник Лефорт писал: «Не могу понять этого государства. Царь шестой день не выходит из комнаты и очень нездоров от кутежа, происходившего по случаю закладки церкви, которая была освящена тремя тысячами бутылок вина. Уже близко маскарады, и здесь ни о чем другом не говорят, как об удовольствиях, когда народ плачет. Не платят ни войску, ни флоту, ни кому бы то ни было». В последней части этой фразы Лефорт не совсем прав: гвардии платили всегда, для этого были особые причины. В промежутке между Кокуем и смертным одром пьянство шло практически непрерывное. Так что французы, наблюдавшие Петра в Париже, были искренне изумлены: когда же эти люди работают?.. И пришли к тому несколько скороспелому выводу, что работать русские люди могут только в пьяном виде. Вывод был несколько скороспелый: Петр вообще не работал: он суетился. И хотя, по Пушкину, он «на троне вечный был работник», но для работы у него за вечными разъездами и таким же вечным пьянством просто технически не было времени и не могло быть. Но кроме пьянства, у Петра были и несколько своеобразные способы обращения даже и с «товарищами сынами»: старик князь Головин терпеть не мог салат и уксус. Петр заставлял гвардейцев держать старика за руки и ноги и собственноручно напихивал ему в рот салат, пока из носа и рта не начинала литься кровь. Великий предшественник Ярославского Губельмана занимался кроме того антирелигиозными развлечениями, нам уже из-вестными. Поставим вопрос так, как ни один из наших просвещенных историков поставить не догадался: что, спрашивается, стал бы делать порядочный человек в петровском окружении? Делая всяческие поправки на грубость нравов и на все такое в этом роде, не забудем, однако, что средний москвич и Бога своего боялся, и церковь свою уважал, и креста, сложенного из неприличных подобий, целовать во всяком случае не стал бы. В Москве приличные люди были. Вспомните, что тот же Ключевский писал о Ртищеве, Ордыне-Нащокине, В. Головине — об этих людях высокой религиозности и высокого патриотизма, и в то же время о людях очень культурных и образованных. Ртищев, ближайший друг царя Алексея, почти святой человек, паче всего заботившийся о мире и справедливости в Москве. Головин, который за время правления царицы Софьи построил в Москве больше трех тысяч каменных домов и которого Невиль называет «великим умом и любимым ото всех». Блестящий дипломат Ордын-Нащокин, корректность которого дошла до отказа нарушить им подписанный Андрусовский договор. Что стали бы делать эти люди в петровском гнезде? Они были там невозможны совершенно. Как невозможным оказался фактически победитель шведов — Шереметьев. Шлиппенбах (по Пушкину — «пылкий Шлиппенбах»), которого Шереметьев разбил три раза, переходит в русское подданство (тоже — нравственная рекомендация), получает генеральский чин и баронский титул и исполняет ответственнейшие поручения Петра. А Шереметьев умирает в забвении и немилости и время от времени тщетно молит Петра об исполнении его незамысловатых бытовых просьб. И письма Шереметьева остаются без ответа. Поставим точки над «и»: около Петра подбиралась совершеннейшая сволочь, и никакой другой подбор был невозможен вовсе. Как бы ни оценивать признаки порядочности, честности или хотя бы простого приличия, совершенно очевидно, что ни при какой оценке этих признаков ни порядочности, ни честности, ни приличию при Петре места не было. Как бы ни оценивать традиции, предрассудки или даже суеверия Москвы, совершенно очевидно, что целовать кощунственный крест мог только тот из вчерашних москвичей, у которого ни Бога, ни совести и в заводе не было. Никакой порядочный москвич, принимая во внимание терема или даже не принимая их во внимание, не мог пойти со своей женой, невестой или дочерью в петровский публичный дом, где ее насильно будут накачивать сивухой, а то и сифилисом снабдят. Петр шарахался от всего порядочного в России, и все порядочное в России шарахалось от него. Вот и получилась группа птенцов, товарищей и сынов, которые на другой же день после смерти своего великого собутыльника принялись «торговать Россией, как своей добычей». Что можно было ожидать иное? Сейчас для этих «птенцов» мы нашли бы Другое название: «выдвиженцы». Трагическая судьба всякой революции — в том числе и петровской — заключается в том, что она всегда строится на отбросах. Судьба этих отбросов одинакова во всех революциях. Во французской Робеспьер перерезал всех и сам был зарезан, а в русской Сталин вырезал всех. В петровской всех перерезал Меньшиков — «птенцы, товарищи и сыны» гибли на плахе, — но и сам Меньшиков помер в березовской ссылке. Но пока они не вырезали друг друга, Россией правили именно они. Вероятно, даже и не Петр. Петр писал свои невразумительные и бестолковые приказы и исчезал заграницу то лечиться, то племянниц замуж выдавать, то союзы заключать. В промежутках он мелькал от Азова до Архангельска, рвал зубы, выделывал табакерки, фабриковал какую-то столярную ерунду, был шкипером, бомбардиром: «то академик, то герой, то мореплаватель, то плотник — он всеобъемлющей душой, на троне вечный был работник». Но работа была совсем не та, которой должен был заниматься царь и которая была нужна России. Пресловутые мозоли на петровских дланях и заплаты на петровских сапогах были впоследствии использованы с чисто демагогическими целями; сам Петр об этих целях, вероятно, и не думал вовсе. Лучше уж Петр купил бы себе миллион новых сапог, чем вырубать зря миллионы десятин дубового леса, и лучше уж занимался бы он хотя бы познанием «физиологии народной жизни», чем вытаскиванием зубов или выпиливанием табакерок. Мозолистые руки так же плохо аттестуют царя, как и хирурга: что мне за утешение, если из-за своих пролетарских мозолистых рук хирург ткнет меня ножом совсем не туда, куда надо. Это очень напоминает недавний советский партмаксимум: люди обошлись России в сотни миллиардов рублей и десятки миллионов жизней, но зато получали они, якобы не больше 225 рублей в месяц: такого режима экономии, как советский партмаксимум или петровские златы — не дай Господи! Во всяком случае, достаточно очевидно, что для государственной работы — даже и не такой уже систематической, какою занимался, например, Наполеон, за всеми этими метаниями, ремеслами, пьянством и лечением просто- напросто не могло быть времени. Петр возникал откуда-то из Карлсбада, налегал этаким орлом, бил дубинкой, отправлял на плаху, и снова исчезал то ли в Копенгаген, то ли в Архангельск, предоставляя судьбы страны, в распоряжение выдвиженческого сената с его «эгзегетическим чутьем». Сенаторское же чутье было направлено в те места, где плохо лежали деньги... Выдвиженческий аппарат Петра не ограничивался сенатом. Если перевести сенат на язык советской действительности, то это будет ЦК партии, однако лишенный надзора со стороны, скажем, Сталина; Сталин не разъезжал, не плотничал, и не пьянствовал. Рядом с сенатом — Преображенский приказ — нынешнее ОГПУ. Основной вооруженной массой выдвиженцев, поддерживавшей власть уже не «эгзегетикой» и даже не застенком, а просто штыками, была гвардия. Это была фактическая «опора власти». И не гвардия зависела от сената и даже от Преображенского приказа, а сенат и приказ зависели от гвардии. Недаром над сенатом был поставлен непосредственный гвардейский контроль, в виде того знаменитого офицера, который должен был присутствовать на сенатских заседаниях, быть там «оком государевым», наблюдать за порядком и сажать сенаторов на гауптвахту; таких административных отношений, кроме еще как в Советской России, не было никогда и нигде. Роль гвардейских унтер-выдвиженцев, насколько я знаю, в нашей историографии еще вовсе не обрисована, — да и не могла быть: до Октября выдвиженческого института вовсе не существовало, а после Октября о нем не вполне удобно было писать. Сейчас, сквозь призму советского опыта, этот институт нам несколько понятнее, чем старым историкам. Напомню сталинскую схему, о которой я писал в своей первой книге («Россия в Концлагере»). Сталин вырезав ленинских апостолов, поставил свою ставку на сволочь, на отбросы, на выдвиженцев, то есть, на людей, которые «выдвинулись» только благодаря его, Сталина, поддержке и которые ни по каким своим личным качествам ни в какой иной обстановке выдвинуться не могли. И поэтому они зависят от Сталина целиком и Сталин от них зависит целиком. Погиб Сталин — погибли и они. Они оставят Сталина — и Сталин будет зарезан первым же попавшимся конкурентом. Отсюда происходит их обоюдная преданность — действительно уж «до гроба». Отсюда же и универсальность задач, которые возлагались на оба сорта выдвиженцев — и петровских, и сталинских. В обоих случаях вопрос шел вовсе не о «пользе дела», а об охране «завоеваний революции». Отсюда и поразительный параллелизм деяний и подвигов обоих видов выдвиженчества: отряды по раскулачиванию не очень многим отличаются от тех 126 полков, которые Ключевский сравнивает с Батыевым нашествием. Гвардейские офицеры, контролирующие в провинции воевод и губернаторов, заковывавшие их в железо и сажавшие их в колодки, почти ничем не отличаются от провинциального ГПУ, везде вынюхивающего саботаж и вредительство и сажающего провинциальных администраторов и хозяйственников, если не в колодки, то в концлагерь. Эту сторону петровской деятельности мы знаем только урывками — по крайней мере я. Покровский приводит письмо дипломата Матвеева о том, как в Москву прибыл гвардейский унтер-офицер Пустошкин, который там «жестокую передрягу учинил... всем здешним правителям, кроме военной коллегии и юстиции, не только ноги, но и шею смерил цепями»... Это было в Москве, а вот для Вятки — даже и унтер-офицера не потребовалось — туда был послан простой гвардейский солдат, рядовой Нетесов, который пребывал, как и его покровитель, в перманентном пьяном виде, «забрав всех как посадских, так и уездных лучших людей, держит их под земской конторой под караулом и скованных, где прежде всего держаны были разбойники, и берет взятки»... Гвардейский офицер или солдат, по понятиям Петра, как и советский выдвиженец, по понятиям Сталина, могли все, но больше всего мог он «жестокую передрягу учинить» — для этого особой умственности не требуется. Но это был тот слой, на котором держался Петр и который пришел после смерти Петра к почти неограниченной власти над Россией. Покровский говорит: «Петр не успел закрыть глаза, как гвардия уже была хозяйкой положения и не только в императорском дворце!» Большая Советская Энциклопедия выражается еще проще: «петербургская гвардейская казарма явилась преемницей московского земского собора» (Т. 14, стр. 213). Это не совсем точно: гвардейская казарма явилась преемницей не только собора, но также и царской власти: от Петра до Александра I-го включительно, самодержавной монархии унас не было, ее заменяла гвардейская казарма. С этой точки зрения не очень прав и Тихомиров, когда он говорил, что «монархия уцелела только благодаря народу». На эти сто лет — от смерти Петра до 14 декабря 1826 года — в России самодержавной монархии не было вообще: нелепо было бы считать какими бы то ни было самодержицами Екатерину, Елизавету, Анну и прочих, которые вынуждены были делать все то, что им приказывает гвардия. Исчез самый основной смысл русского самодержавия, единоличная власть, не подчиненная никакому классу страны, власть ответственная, по крайней мере теоретически, только перед своей совестью. Обычная точка зрения на монархическую деятельность Петра сводится к тому, что он, дескать, ликвидировал вотчинную традицию московской государственности и первый стал рассматривать царя, не как собственника страны, а как слугу государства: «а о Петре ведайте, что ему жизнь не дорога, жила бы только Россия во славе и благоденствии»... (из приказа Петра перед Полтавским боем). Если оставить в стороне литературные, по должности, упражнения насчет жизни, славы и благоденствия, то нужно сказать, что первыми слугами государства считали себя и московские цари, только выражались не столь литературно или не выражались вовсе: было само собою понятно. И Василий, и Иваны, и Алексей в весьма различных случаях говорили о царской ответственности перед Господом Богом. Градовский писал, что русский князь считался государем, но не владельцем земли, и что взгляд на князя, как на собственника земли, возник только в монгольский период. Однако уже Калита — по Ключевскому — «все считал не своей собственностью, а делом властелина, от Бога поставленного: люди свои уймати от лихого обычая». Грозный в письме к Адашеву прямо говорит о «людях, врученных мне БОГОМ». Ключевский говорит: «Государство тем и отличается от вотчины, что в нем воля вотчинника уступает место государственному закону» — дело идет о наследовании по закону или по завещанию. Как бы в ответ на это положение, Покровский (т. 3, стр. 185) говорит категорически: «Как вотчиной, так и царским престолом в Москве нельзя было распоряжаться по своему усмотрению». И манифесты 1714 и 1722 г. г. (указ о единонаследии, который фактически передавал поместья в единоличное владение помещикам, и указ о престолонаследии, который фактически упразднял самый смысл монархии) Покровский объясняет так: «И тут, и там для Петра было важно расширить предел отцовской власти, стесняющейся действовавшими в России обычаями».Историки систематически и упорно не замечают того факта, что обычай есть тоже закон — только неписаный; английская неписаная конституция оказалась безмерно крепче остальных писаных, в том числе и нашей. Соловьев, а за ним Ключевский и прочие упорно не хотят заметить тот факт, что писаный закон 1722 года был писаным беззаконием, нарушавшим неписаный закон страны. Петр, отбрасывал государство к довотчинной системе — ибо даже распоряжение вотчинами в Москве было ограничено — закон же 1722 года устанавливал неограниченное право распоряжения российским престолом. Правом этим Петр воспользоваться не успел — воспользовался Меньшиков, Психологическая загадка петровского «завещания» заключается в том, что, издав свой указ за три года до своей смерти, Петр так и не удосужился вставить в пустое место этого закона конкретное имя престолонаследника. Историки, признавая решительность Петра одним из самых основных качеств его характера, объясняют эту оттяжку нерешительностью — никак не мог, де, решить кого же именно ему следует указать в качестве наследника. Петр был болен и не мог не знать, что его жизнь висит на волоске. А вместе с его жизнью висит на волоске и вопрос о будущем царе. Заботясь о мануфактурах в России и о зубоврачебных операциях над подвернувшимися ему беднягами, заботу о самом важном — о будущности престола — Петр так и оставил в руках Алексашки Меньшикова. Покровский дает объяснение, полностью входящее в ту характеристику, которую я рискнул дать всему облику Петра: Петр прежде всего был трусом. «'Боязнь смерти была так велика, — пишет Покровский, — что у него не хватало духу за это взяться, а у окружающих — напомнить ему об этом. Спохватились, когда Петр был уже почти в агонии, но в каракулях, выведенных дрожащей рукой, смогли разобрать только два слова: «отдайте все...» А кому отдать — так и осталось неизвестным. Я не знаю, остались ли эти трагические каракули в архивах русской истории. Я не знаю также и того, что было бы, если бы вместо каракуль Петр уже «почти в агонии» успел написать имя законного наследника. У смертного одра Петра толпились люди, которые убили отца этого наследника. Для них Екатерина .была и единственным выходом, и по полному ничтожеству своему, наилучшей монархической вывеской — вывеской для масс, прикрывавшей диктатуру гвардии. Лишние несколько секунд жизни и сознания Петра едва ли бы могли помочь сложившемуся благодаря его собственной деятельности соотношению сил. Силой была гвардия, а не Россия. И во главе этой силы стояли Меньшиковы и Долгоруковы. Петр всю свою жизнь разрушал российский порядок. И последних секунд его жизни было, ясно, недостаточно для ликвидации многолетней работы по разрушению. Французский посланник докладывал своему правительству: «В течение болезни он (Петр) сильно упал духом, страшно боялся смерти... повелел молиться о себе в церквах разных религий и причащался три раза в течение одной недели»... Разве это не та же «крепость духа», которую Петр демонстрировал в Троицкой Лавре, у Нарвы, у Гродны, в Прутском походе? И разве эта крепость духа хоть отдаленно похожа на завещания московских князей и царей, где с великой заботой и великим мужеством перед лицом смерти они предвидели все, что мог предвидеть москвич, который и свою страну любил и своего Бога боялся. Петр тоже испугался Бога, но только на самом краю могилы. Вспоминал ли он в эти часы о всепьяннейшем синоде? ПРЕОБРАЗОВАНИЯ В нашей исторической литературе прочно и, по-видимому, окончательно утвердилась мысль, что петровские преобразования были, так сказать, автоматическими и не очень предусмотренным следствием затяжной Северной войны. Ключевский, правда, признает что «и до Петра начертана была довольно цельная преобразовательная программа, во многом совпадавшая с реформой Петра, в ином даже шедшая дальше ее» (стр. 219), а несколько раньше мельком констатирует (стр. 52), что «Петр следовал указаниям своих предшественников, однако, не только не расширил, но еще сузил их программу внешней политики». Можно было бы сказать иначе: предшественники Петра не только «начертали» определенную преобразовательную программу, но и весьма, детально осуществляли ее. Мы уже видели, что армия уже была больше чем наполовину реорганизована, что заводы строились, да и не только заводы, но и корабли, что приглашались иностранные специалисты, что русские купцы заводили свои представительства заграницей и даже вытесняли иностранных купцов с иностранных рынков, что была и аптека, и театры, и даже первая газета. Петр не «начал реформу» и не «следовал указаниям своих предшественников» — он застал реформу уже на ходу, почти на полном ходу. И не только изменил ее направление — он превратил реформу в революцию, а преобразование — в ломку. Технически эта перемена направления объясняется нуждами Северной войны: «денег, как возможно сбирать, понеже деньги суть артерией войны». Принципиально она объясняется тем отвращением ко всему русскому, которое всосал в себя Петр с млеком кокуйских попоек. Кокуйская слобода многое объясняет в психологии Петра. Она объясняет прежде всего тот факт, что — по словам Ключевского — «в Петре вырастал правитель без правил, одухотворяющих и оправдывающих власть, без элементарных политических понятий и общественных сдержек». У Петра — «недостаток суждения и нравственная неустойчивость при гениальных способностях...» Казалось, что природа готовила в нем скорее хорошего плотника, чем великого государя... До конца жизни своей он не мог понять ни исторической логики, ни физиологии народной жизни». Московские цари воспитывались в Кремле, который имел много плохих сторон, но все-таки давал и некоторые «правила, одухотворяющие и оправдывающие власть», и некоторые «политические понятия», на которых строилось московское государство, и некоторое представление о «физиологии народной жизни». Петр ничего этого не имел — недостаток не столь великий для «хорошего плотника», но катастрофический для «великого государя». Не будем еще раз придираться к вопросу о том, каким это образом у Ключевского совмещается гениальность Петра с «правителем без правил», с политической безграмотностью, с недостатком суждения, нравственной неустойчивостью и, наконец, неумением предвидеть последствий своих собственных деяний. Постараемся выяснить, откуда все это появилось. Не думаю, чтобы можно было найти окончательный ответ. По всей вероятности, очень энергичный и подвижной мальчик, попав в Кокуйскую атмосферу, где никаких «общественных сдержек» не было и быть не могло, что называется, «свихнулся». «Чин» московских дворцов, с их истовостью и их временами тяжелым обрядом, с их традицией, был заменен публичными домами Кокуя, где вокруг юного царя увивались всякие поставщики удовольствий. Кабак и публичный дом сделались воспитателями Петра. Они скрашивались астролябиями, Теммерманами, ботиками и всякими такими техническими игрушками, до которых так охочи всяческие мальчики во все эпохи человеческой истории. Откуда-то издалека Кремль угрожал дисциплиной. Кремль напоминал об «общественных сдержках», и все поведение Петра по отношению к Кремлю очень напоминает гимназиста, только что покинувшего надоевшие стены и торжественно сжигающего свои учебники: накося — выкуси! Ненависть к Москве и ко всему тому, что с Москвой связано, проходит красной нитью сквозь всю эмоциональную историю Петра. Эту ненависть дал, конечно, Кокуй. И Кокуй же дал ответ на вопрос о дальнейших путях. Дальнейшие пути вели на Запад, а Кокуй — был его форпостом в варварской Москве. Нет Бога, кроме Запада, а Кокуй пророк его. Именно от Кокуя технические реформы Москвы наполнились эмоциональным содержанием: Москву не стоило улучшать — Москву надо было послать ко всем чертям со всем тем, что в ней находилось: с традициями, с бородами, с банями, с Церковью, с Кремлем и с прочим. Историки — даже наиболее расположенные к Петру — недоумевают: зачем, собственно понадобилось столь хулиганское отношение к Церкви, зачем понадобилось бить кнутом за бороду и русское платье («это было бы смешно, если бы не было безобразно», смущенно замечает Ключевский), зачем потребовалась борьба против бань? Никакого мало-мальски понятного политического смысла во всем этом безобразии найти, конечно, нельзя. Но все это можно понять, как чисто хулиганский протест против той моральной дисциплины, которою вовсе не хотел стеснять себя Петр, как протест против тех «общественных сдержек», которым Петр противопоставил свою «нравственную неустойчивость». «Нравственная неустойчивость» — результат кокуйского воспитания, упавшего, может быть, на врожденную плодородную почву была определяющим моментом всей деятельности Петра. Такой «неустойчивости» не было даже и у Грозного — тот все-таки каялся. После случайного, «в состоянии запальчивости и раздражения», убийства своего сына Грозный чуть с ума не сошел от горя. Петр преспокойно пел на панихиде замученного пытками и потом задушенного царевича Алексея: «присутствие духа», которое указывает даже и не на «нравственную неустойчивость», а просто на полное отсутствие всяких нравственных чувств вообще. Москва о нравственных чувствах все-таки напоминала и если грешила сама, то знала, что грешила и потом каялась — даже и в лице Грозного. Петр шел по пути полного морального нигилизма, и все его поведение по отношению к Церкви, к Руси и к Москве было по самому глубокому существу своему таким же хулиганским протестом против общественного порядка, каким является и всякое хулиганство вообще. Проглядев мотив хулиганства, историки проглядели исходный пункт тех петровских безобразий, из-за которых народ окрестил преобразователя Антихри- стом. Кокуй дал направление «преобразованиям». Оторвал их от их непосредственных технических целей, оторвал их от той почвы, для которой Москва, собственно, строилась, и повернул взор преобразователя на родину тех кокуйских дельцов, которые в трезвом, а еще более в пьяном виде не раз, конечно, хвастались перед Петром: «вот, де, у нас... не то, что в твоей неумытой Москве». На умытый — без бань — Запад и обратил свои взоры Петр... План преобразования, если вообще можно говорить о плане, был целиком взят с запада и так, как если бы до Петра в России не существовало вообще никакого общественного порядка, административного устройства и управительного аппарата, Я не буду описывать этих преобразований; я приведу только подытоживающие выводы Ключевского и других. О военной реформе я уже писал. Перейдем к административной. Результаты губернской реформы Ключевский характеризует так: «В губернской реформе законодательство Петра не обнаружило ни медленно обдуманной мысли, ни быстрой созидательной сметки. Всего меньше думали о благосостоянии населения... Губернских комиссаров, служивших лишь передатчиками в сношениях сената с губернаторами и совсем неповинных в денежных недосылках, били на правеже дважды в неделю»... (стр. 168). «Губернская реформа опустошила или расстроила центральное приказное управление... Создалось редкое по конструкции государство, состоявшее из восьми обширных сатрапий (подчеркнуто мной — И. С.), ничем не объединявшихся в столице, да и самой столицы не существовало: Москва перестала быть ею, Петербург еще не успел стать. Объединял области центр не географический, а личный и передвижной: блуждавший по радиусам и перифериям сам государь». Государь блуждал не только по радиусам и перифериям — он пропадал заграницей. П. Милюков делает весьма тщательный подсчет заграничным вояжам Петра, из этого подсчета выясняется, что в столицах Петр бывал только случайно, наездом или проездом. «Личный центр при тогдашних способах передвижения и связи отсутствовал почти вовсе. Губернская реформа разрушила старый аппарат, но нового собственно не создала. Наследием этой основной административной реформы жили и преемники Петра: «преобразовательные неудачи станут после Петра хроническим недугом нашей жизни. Правительственные ошибки, повторяясь, превратятся в технические навыки, в дурные привычки последующих правителей, — те и другие будут потом признаны священными заветами преобразователя» (Ключевский). Финансовая реформа разорила страну. Преобразованный правительственный аппарат разворовывал около двух третей поступавших средств. Петр же, опять по Ключевскому, «понимал народную экономию по- своему: чем больше колотить овец, тем больше шерсти должно дать овечье стадо». Положение «овечьего стада» дошло до того, что в Москве, например, уже не могли покупать соль — «многие ели без соли, цынжали и умирали». На обывателя и крестьянина была по выражению Ключевского — устроена «генеральная облава» и «можно только недоумевать, откуда только брались у крестьян деньги для таких платежей». В результате петровский наркомфин доносил преобразователю: «тех подушных денег по окладам собрать сполна никоим образом невозможно, а именно за всеконечной крестьянской скудостью и за сущею пустотой». «Это был — добавляет Ключевский — как бы посмертный аттестат, выданный Петру за его подушную подать главным финансовым управлением». Эту «всконечную скудость» можно было, конечно, объяснить и военными расходами. Но можно объяснить и иначе. Ключевский перечисляет кое- какие расходы хотя далеко не все: были опустошены леса Лифляндии и Эстляндии для стройки порта Ревеля, и миллионы бревен были брошены, был заброшен и проект стройки. «Ценное дубье для Балтийского флота — иное бревно ценилось в тогдашних рублей в сто — целыми горами валялось по берегам и островам Ладожского озера, потому что Петр блуждал в это время по Германии, Дании, Франции, устрояя мекленбургские дела». Были брошены «страшно дорогие» азовское и таганрогское сооружения, а число погибших в одном Таганроге рабочих исчисляли сотнями тысяч. Была брошена новая дорога Петербург — Москва, положили 120 верст и потом бросили. В Нарве сгнило по тем же причинам колоссальное количество конской сбруи. Были вырублены, брошены и сгнили леса Воронежской губернии, а Азовский флот частью сгнил, частью отдан туркам. После смерти Петра осталось 16.000 орудий. Это выходит приблизительно по одному орудию на десять человек наличного вооруженного состава армии — пропорция, совершенно несуразная; пушки строили безо всякого расчета. Тысячи «инспецов» торчали и получали деньги безо всякого толку, ибо то не было сырья, то не было рынка. Огромные деньги ушли на всяческие субсидии всяческим союзникам Петра. Однако, самым любимым детищем, детской игрушкой и барской затеей Петра был флот. Напомню то, о чем я говорил выше. После Петра мы иногда имели хорошие корабли, почти всегда имели прекрасных моряков, но никогда не имели приличного флота — ни военного, ни торгового: флот нам не был нужен. Или точнее, в таком размере, в каком он был бы нам на пользу, он был нам совершенно не под силу (проблема четырех морей). Флот уже не был нужен и к концу петровского царствования, если допустить, что он был нужен раньше. Швеция была разбита на суше. Даже морские победы Петра носят такой же сухопутный характер, как носили и победы Рима над Карфагеном. Римляне взяли верх на море только тогда, когда изобретением абордажных мостиков перенесли на море методы сухопутной войны. Шведский флот был разбит русскими галерами и русской пехотой, шедшей на абордаж. А парусная премудрость тут была не при чем — в особенности в шхерах, где только и остался что абордаж. Прибалтика была завоевана сухопутной армией. Карл Двенадцатый погиб, Швеция надорвалась и сошла с арены. Против кого нужен был нам Балтийский флот? Против Дании и Англии? С Данией мы не воевали, а Англия все равно была не под силу. Единственная роль, которая могла бы принадлежать флоту и которую он сыграл в войну 1914 — 18 г. г., это флот береговой обороны — да и то против противника, с которым мы ведем одновременно сухопутную войну, как это было с Германией, — флот для предупреждения десантных операций противника. Но ни Швеция, ни Дания, ни тем более Англия десантными операциями нам никакими не угрожали, и послепетровский флот гнил просто по своей ненужности. Но в эту ненужность были брошены чудовищные по тем временам суммы. Это для флота строились парусинные, канатные, якорные и прочие фабрики, которые после Петра заглохли по простой своей ненадобности. Вся флотская затея была прежде всего затеей совершенно бесхозяйственной. И тот же Ключевский, перечисляя бесконечные протори и убытки петровского хозяйничанья, приводит хозяйственные характеристики Петра, полностью исключавшие друг друга. В одной сказано: «Петр был крайне бережливый хозяин, зорким взглядом вникавший в каждую мелочь». В другой: «Петр слыл правителем, который раз что задумает, не пожалеет ни денег, ни жизней», характеристика, явно несовместимая ни с бережливостью, ни вообще с какими бы то ни было хозяйскими данными. Однако, самой кардинальной реформой Петра, которую историки обходят старательным молчанием и о которой, правда, только мельком говорит советская «История СССР», был его указ 1714 г., так называемый указ о единонаследии. О том, как безграмотно и бестолково и противоречиво был он средактирован, я уже приводил определение Ключевского. О том, что из «единонаследия» ничего не вышло, пишут все историки. Но обходится сторонкой тот вопрос, что благодаря этому указу «огромный фонд поместных земель окончательно сделался собственностью дворянства» («История СССР, стр. 665). Напомню, что по московскому законодательству поместное владение было владением государственным, и дворянство владело поместьями лишь постольку, поскольку оно за счет поместных доходов несло определенную государственную службу. Это не была собственность. Это была заработная плата. Академик Шмурло пишет (стр. 294): «Служилый человек в московском государстве служил, его положение определялось обязанностями, отнюдь не правами». После Петра у дворянства остаются только права. Первый, но решающий шаг в этом направлении сделал петровский указ, превративший государственные имения в частные и государственно-обязанных крестьян — в частную собственность. Дальнейшее законодательство времен порнократии только зафиксировало фактически создавшееся положение дел. И недаром дворянство именовало этот указ «изящнейшим благодеянием», оно в массе лучше оценивало те «следствия», которых никак не мог сообразить сам Петр. «В результате область крепостного права значительно расширилась, и здесь совершился целый переворот (подчеркнуто мной, — И. С.) только отрицательного свойства» (Ключевский). Теоретик нашего монархизма Лев Тихомиров считает Петра гениальным человеком. «Представляя себе все ошибки Петра Великого, я глубоко почитаю его гений и нахожу, что он не в частностях, а по существу делал в свое время именно то, что было нужно» (том 2, стр. 101). Оставим частности. Посмотрим, что говорит тот же Тихомиров о вещах более серьезных, чем частности. О реформе вообще: «Петр стремился организовать самоуправление на шведский лад и с полнейшим презрением к своему родному не воспользовался общинным бытом, представлявшим все данные к самоуправлению ... Исключительный бюрократизм разных видов и полное отстранение нации от всякого присутствия в государственных делах делают из якобы «совершенных» петровских учреждений нечто в высшей степени регрессивное, стоящее по идее и вредным последствиям бесконечно ниже московских управительных учреждений» (Л. Тихомиров). «Учреждения Петра были фатальны для России и были бы еще вреднее, если бы оказались технически хороши. К счастью в том виде, в каком их создал Петр, они оказались неспособными к сильному действию». Гениальный преобразователь, учреждения которого оказались не только никуда не годными, но даже и фатальными, — как это совместить? Даже в мелочах? Не стоит говорить о мелких противоречиях: если учреждения оказались фатальными, то совершенно очевидно, что они были способными к «сильному действию», иначе бы никаких фатальных результатов не последовало. Они действовали очень сильно и главным образом благодаря тому, что были как раз по пути нарождавшейся дворянской диктатуре. Но Тихомиров идет и дальше: «Монархия (при Петре. — И. С.) уцелела только благодаря народу, продолжавшему считать законом не то, что приказал Петр, а то, что было в умах и совести монархического сознания народа» (стр. 112). Значит, если Петр в числе всего прочего не разрушил и монархии, то и этот благополучный результат был достигнут только потому, что народ отгородился в своем сознании и от приказов Петра и от его понимания существа русской монархии. Согласитесь сами, что вопрос монархии уже никак нельзя отнести к числу таких частностей, как кости таганрогских или петербургских строителей или, как леса Воронежа и Прибалтики. Нельзя считать частностью и вопрос о Церкви а тот же Тихомиров пишет: «За первое десятилетие, после учреждения Синода, большая часть русских епископов побывала в тюрьмах, была расстригаема, бита кнутом и прочее. В истории Константинопольской церкви, после турецкого завоевания, мы не находим ни одного периода такого разгрома епископов и такого бесцеремонного отношения к церковному имуществу» (Том 2, стр. 111). (Тихомиров прибавляет, что данные об этом петровском, не турецком, разгроме он сам проверял по первоисточникам. — И.С.) Ключевский сравнивает поведение 126 полков с худшими временами Батыя. Тихомиров говорит, что греческой церкви при турках было лучше. Ключевский говорит, что «под высоким покровительством сената казнокрадство и взяточничество достигли размеров никогда небывалых прежде — разве только после». Тихомиров говорит, что «монархия уцелела только благодаря народу и вопреки Петру». Все историки, приводя «частности», перечисляют вопиющие примеры безалаберности, бесхозяйственности, беспощадности, великого разорения и весьма скромных успехов и в результате сложения бесконечных минусов, грязи и крови получается портрет этакого «национального гения». Думаю, что столь странного арифметического действия во всей мировой литературе не было еще никогда. Заканчивая обзор петровских деяний, Ключевский дает окончательный штрих: «Созданные из другого склада понятия и нравов, новые учреждения не находили себе сродной почвы в атмосфере произвола и насилия. Разбоями низ отвечал на произвол верха: это была молчаливая круговая порука беззакония и неспособности здесь и безрасчетного отчаяния там. Внушительным законодательным фасадом прикрывалась общее безнародье». Петр оставил после себя выигранную Северную войну, расходы которой не стоили «пяти Швеции», и оставил на целое столетие потерянные возможности на юге (Прутский поход, сдача Азова и флота). Он оставил разоренную страну, отвечавшую на произвол «и неслыханное дотоле воровство» «птенцов гнезда петрова» «безрасчетным отчаянием и разбоем». Он — вопреки Тихомирову — все-таки подорвал и монархию: вчерашняя уличная девка на престоле была так же невозможна в Москве, как невозможно было дальнейшее столетие порнократии. Он подорвал Церковь. Он подорвал престолонаследие. И после всего этого историки говорят о «частных ошибках». Эти «частные ошибки» мы с вами и расхлебываем до сих пор — третьим интернационалом, террором и голодом, законными наследниками деяний великого Петра. ПОБЕДИТЕЛИ В ПЕТРОВСКОЙ РЕФОРМЕ Итак, если опереться на ряд частных и разрозненных показаний наших историков, то вообще содержание всей петровской реформы можно уложить в такую, примерно, формулировку: Продолжено несколько более удачно техническое перевооружение страны. Разгромлен весь правительственный аппарат Москвы, опиравшийся на русское самоуправление, и заменен бюрократическим аппаратом инородцев. Разгромлено патриаршество, замененное синодом. Разгромлено купечество, замененное «кумпанствами». Разгромлено крестьянство, попавшее в собственность дворянству. Выиграло только дворянство: указом о единонаследии оно получило в свое распоряжение государственную землю и государственное крестьянство; |
|
© 2000 |
|